varjag_2007 (varjag_2007) wrote,
varjag_2007
varjag_2007

Categories:

Русские во Львове

Несколько лет назад я публиковала материал "Русские лица Львова". Вот еще один интересный материал о русских во Львове.

Львов-Lwow Зима 1914/15





(Фрагмент из моего романа "ВЕЧНЫЙ КАЛЕНДАРЬ" - журнал "Дружба народов" , 2005-3)

…На бульваре у Оперного ко мне в тот день подошли два пожилых поляка: «Пшепрашам, пан не скажет, где тут был Проспект Легионов?» Этого я не знал. Двое седых мужчин, говорящих на смеси трех языков, истекающих памятью по короткой предвоенной, объявленной почему-то золотым веком истории польского государства. В Варшаве – Маршалковская, во Львове – Проспект Легионов. Устрашающая милитаризация городской топографии, выказывающая комплекс малой нации: да убоятся враги. Я присел на скамейку – и тут оказался соседом пожилого отставника с бесстрашно развернутой газетой «Правда» месячной давности, какими-то путями достигшей города, успевшего отвыкнуть от вида этого логотипа. Я его понял и почувствовал всего – от армейских подтяжек и до шлепок без задников, с его распорядком и вкусами постаревшего несгибаемого советского винтика, – он привык по вечерам выходить на бульвар с любимой газетой, и что ты с ним сделаешь, старикам закон не писан, они живут прошлым, говорят из прошлого, погруженные в реалии своей трудовой биографии, как глубоководные рыбы, умирающие от разрыва тканей на самых верхних этажах действительного существования. Эти две прошлые «правды» накладывались на третью правду, тоже притопленную и уже едва различимую в гуще истории… Со мною был редкий фотоальбом, называвшийся «Львовъ – зима 1914/15г.», включавший 32 снимка с натуры. Он попал ко мне долгим и сложным путем, и я дорожил им больше любой другой своей книги. Я с этим альбомом жил. Вооружившись большой лупой, с ее помощью погружался на глубину далекого зимнего дня, раздвигая рамки фотоснимка во весь окоем лупы, снимая бритвенным лезвием воображения микрон типографской краски, выпавшей на бумагу с клише, изготовленного по распоряжению оккупационных властей в фотоцинкографии «Tecza we Lwowe», подменяя ее объемом, облепленным коллоидным серебром. Время действия: один зимний день конца 14-го-начала 15-го года.




В этот короткий промежуток времени в несколько месяцев Львов был занят царскими войсками, расположившимися в нем на постой, зимовку и перегруппировку сил перед новым наступлением (в действительности – отступлением), что, по мысли военного ведомства, и следовало отметить выпуском альбома достопримечательностей чудного города, на фоне которых, отныне навеки закрепленные фотопроцессом, шагают, позируют глядя в объектив, сидят развалясь на парковых скамейках, едут на автомобилях солдаты и офицеры в шинелях и мундирах русской императорской армии. Зимний солнечный день, заполненный фотосъемкой с нервными переездами от одного объекта к другому на специально выделенном комендантом открытом автомобиле (он несколько раз попадает в поле снимка), выбором каталогизирующих меток (солдаты и городовые в кадре), переменой познавательно-репрезентативных установок. Я шел по следам фотографа с говорящей фамилией Набоковъ (Fotografowal z natury Aleksander Petrowicz NABOKOW), командовавшего неуклюжей старинной фотокамерой на треноге и отрядом из трех человек: водитель и два офицера, приданные для охраны и помощи. К ним примкнули две местные барышни и львовский гаврош, привлеченный дружелюбием и щедростью русских офицеров. Эти персонажи переходили из снимка в снимок, мешаясь с толпой, с гуляющими по улицам солдатами и офицерами, привлеченными процессом фотосъемки, я постепенно выделил их из кадра: водитель в кожаной куртке и крагах, два усатых офицера с шашками на боку и в фуражках с кокардами, две барышни в теплых шалях (одна очень хороша собой), гаврош в кепке, пиджаке и чунях с галошами с загнутыми носами. Маленькая компания молодых людей, выполнявшая спецзаказ властей совмещая работу с удовольствием от автомобильной и пешей прогулки.




Я шел по следам этой компании, завидуя их молодости, опьянению победой и блаженным состоянием труда-отдыха-флирта, держа в уме план города, как на карте генерального штаба, испещренного серией голубых и красных стрел (голубые маршруты – их, красные – мои), вживаясь в каждый их фотокадр со всей грандиозной ненужностью своего досужего времяпрепровождения. За сто лет в центре города мало что изменилось – те же каштаны и липы, тот же серый камень, та же геометрия солнечного света: волнующая рябь в воздухе, штриховка рустованной поверхности фасадов и зловеще поднимающиеся тени из брам. Вот спешившаяся с железного коня компания позирует под стенами Арсенала на фоне средневекового герба Львова – сложного многофигурного барельефа, где скрещенные пушки с ядрами, орлы с ангелами и крепостные башни славного города Льва с царем зверей в роли привратника... Один из офицеров стоит вполоборота к девушкам и, застигнутый врасплох, что-то говорит глядя в объектив, топорща усы в белозубой улыбке. Переломленное пополам слово так и осталось торчать кочерыжкой из рта. Гаврош застыл на почтительном отдалении от взрослых в позе предупредительной готовности и внимания к малейшему кивку в свой адрес, готовый рассказать, сбегать, поднести. Эту стену (герба уже нет) можно увидеть и сегодня – как и сотни лет назад, в Арсенале (музее) склад двуручных мечей, кольчуг, боевых шлемов, палашей, сабель, шпаг, рыцарских лат, кремневых пистолетов и чугунных мортир, готовых к тому, чтобы в случае угрозы городу снова быть пущенными в ход. В правой пристройке Арсенала, где теперь реставрационные мастерские, жили городские палачи, отчего эти палаты так и зовутся – «кативня». Городской палач по большим праздникам руководил уборкой города; в остальные дни в роли мусорщика вычищал канавы от гниющих в них отбросов и нечистот, над которыми роились золотые мухи, наваливал собранный мусор на телегу и свозил за город. Но наступал день преображения – и он накидывал на голову кожаный капюшон с прорезями для глаз, вооружался двуручным мечом (он до сих пор цел и покоится в музее), всходил на эшафот, установленный у «столба кары» – символа власти, и вершил свой суд. Развернув альбом на нужной мне странице, я недоверчиво топтался у стены Арсенала с облупленными пилястрами и узкой бойницей забранного решеткой окна... Время и история когда-то поместили здесь четыре человеческие фигуры, вступившие в квадратное пространство кадра, сложенного из камня, времени и солнечного ветра.


А вот уже офицеры стоят перед старинной ротондой в городском парке… Вместо барышень, изгнанных из кадра невидимым фотографом Набоковым А.Н. (родственник или однофамилец писателя?), к офицерам присоединилась сестра милосердия с белой повязкой и крестом на рукаве, сумрачным и задумчивым лицом. Погруженные в социально-историческую игру, обозначенную ее приметами – погоны, шашки, позы мужества и отваги, – молодые офицеры целиком принадлежат своему времени и молодцевато глядят в будущее, про которое я так много знал, что хотелось их пожалеть и погладить по головам, как маленьких, как родных: впереди у них тяжелые бои лета 15-го, потери, отступления, революция. Душой и телом они принадлежат этой эманации прошлой жизни, и только глаза, устремленные в объектив, говорили о личном опыте одиночества и давления невыразимого, которое хочет себя выразить. Офицеры молоды и полны сил, но они уже умерли к настоящему моменту, следовательно, главное о них мне уже известно. Ступая по их следам, я забрел в парк, уселся под этой ротондой (сегодня там летнее кафе) за красный пластиковый столик и, развернув альбом, стал сличать настоящее с минувшим. Одни деревья выросли, других уж нет. Ротонда с куполом на восьми колоннах с античными профилями на барабане была все той же. Заглянув через мое плечо, хозяин питейного заведения пришел в такой восторг от альбома, что не скупясь налил мне бокал «хайнекена». Я выпил пиво в память о людях, с которыми пытался сейчас совпасть в пространстве – но, увы, не во времени. Фотограф Набоковъ с тремя своими помощниками, казалось, совершил невозможное, превратив прошлое в такую же достоверность, как и настоящее... Вот вступившая в город маршевая колонна месит сапогами мерзлую слякоть заснеженной улицы Коперника – пехота, пехота, верховые казаки скачут вдоль обочины с притороченными к седлам пиками... В сотне метров от дороги стоит на горе австрийская Цитадель, выстроенная как средневековый замок – со рвом и шахматными башнями из рыжего, исклеванного пулями кирпича, в подвалах ее спустя 27 лет будут умирать от голода и ран сыновья и внуки этих солдат первой мировой, идущих по Коперника в походном порядке. Сегодня в подвалах Цитадели размещен склад готовой продукции телевизорного завода; не может быть, чтобы на люминофоре кинескопов не получила своего отражения память поля, довлеющего над этим местом, пропитавшая потолки и стены замка, сложенного на века. Телевизор, побывавший в этих подвалах, становился д р у г и м телевизором, транслирующим д р у г и е новости и д р у г о е кино. А вот – многолюдная фотография, сделанная на площади Краковского базара… Жанровая сцена братания солдат российской армии с местным населением – простыми галичанками и галичанами в высоких «парубковых» бараньих шапках и фуражках-австрийках с застегнутыми на околыше клапанами (как у Швейка!). С подножки открытого авто начала века сошел человек в котелке с фотографическим ящиком, прошел сквозь меня, обдав запахом тления, и стал устанавливать треногу посреди базарной толчеи, мгновенно сорганизовавшейся в силовом поле объектива, как железные опилки вокруг магнита. В первых рядах, как водится, расположились самые бойкие, развязные, старшие по чину и возрасту; из-за их спин тянут шеи те, кто попроще. Заломленные картузы и папахи нижних чинов, цигарки в зубах, куражные позы недавних окопников с грязными пальцами, сжимающими кружку с кипятком или ствол «винтаря» с отомкнутым штыком, - любая подробность и деталь под дулом объектива устраивала демонстрацию в поддержку своей реальности. Каре из столиков, уставленных титанами с кипятком и ведерными чайниками, в укутанных тряпьем кастрюлях – горячие пирожки. Торговки в кацавейках с двумя-тремя поддетыми для тепла юбками светятся улыбками. Сколько молодых хороших лиц, сколько доверия к будущему, заключенному в деревянный ящик фотокамеры, на котором сходятся взгляды позирующих! Закутанный в башлык унтер-усач поддерживает под локоток смущающуюся соседку; у ног ее сидит девочка лет десяти, – но когда это дети мешали любви? Уже видны на наших глазах складывающиеся пары, – все охвачены потоком времени, ясным чувством того, как падает за мигом миг, уходит молодость, убывает жизнь, но зато прибывает любовь... Фокус гения места сходился, словно лепестки диафрагмы, в точку метафизического голода и тоски по тому времени, когда нас еще не было, и по тому, когда уже не будет, – настоящее с его грубыми подробностями бытования проваливалось между ними…






Сделав петлю в пределах одного только века, я начинал воспринимать город с удвоенной остротой и силой. Этот город возводили пленные гайдамаки, построившие ампирное палаццо для военного коменданта и перевешанные потом на Клепаровских холмах. Угодившие в плен при исторической битве под Грюнвальдом рыцари в ожидании своего выкупа работали над укреплением городских стен и расчистке улиц. Милая картинка: лишенные доспехов и мечей тевтонские рыцари, машущие метлами и ворочающие камни на ударных городских стройках... Барочные и готические фасады, капители, карнизы, пятачки крохотных площадей, отражавшие тебя самого, живущего мечтой о культуре, казалось, открывали с каждым шагом и каждым прожитым днем новую сторону действительности (Европу трудно понять без ее рабов и жертв), выстроенной на насилии, жестокости, эгоизме, принуждении к каторжному труду.

Сконцентрированность истории в одном месте предполагала ощущение времени, и хотелось вычесть себя из него, жить на чистом обеспечении своей беспочвенности, превращенной в ходячий принцип, своего чувства тоски при виде чужой, принадлежащей кому-то другому красоты, хотелось бродить по сизой базальтовой брусчатке не беря ничьей стороны в древнем споре, вверяя себя глазу как посоху, беспрестанно ускользая от хватки времен, мечтая угнездиться легким перышком в складках стихий – как этот крылатый лев размером с пуделя, с книгой, распахнутой на странице «Мир тебе, св.Марк – 1600 год», сохранившийся на фасаде дома венецианского консула...


А еще одна «правда», нравившаяся мне более других, покоилась в краеведческом отделе Доминиканского собора: древнее захоронение женщины и мужчины, найденное археологами в одном из местных раскопов, бережно вырезанное из земли и вместе с куском почвы размером два на два метра перенесенное в музей… К скелету мужчины припал скелет женщины в объятии, продолжающемся три тысячи лет. Тайна двоих, ставшая достоянием всех, разоблаченная кисточками археологов (не посмевшими разбить его) до серых костей, до голой скелетной схемы чувства. Эти двое – одна из самых эротичных картин, виденных мною в жизни: левое колено женщины согнуто под острым углом,   как у бегуньи, и покрывает пах, голова покоится на ключице мужа. Россыпь бус, бронзовая браслетка на запястье, подаренная любимым. Серый череп, припавший губами к серому черепу друга. Рука подложена под голову мужу, чтоб ему удобней лежалось. Изогнутый, как натянутый лук, позвоночный столб женщины и стрела чужого чувства, пробившая невообразимую толщу времени и поражающая вас в самое сердце.



Выйдя из Доминиканского собора после концерта органной музыки   (Бах, Перголези, Вагнер, Перселл), погулял по скверу, занятому книгочеями. Края дорожек под липами были устланы листьями и книгами - облетевшими листьями и облетевшими книгами. Чего здесь только не было – весь советский дефицит от Ремарка, Пикуля и до поваренных книг, поступавший на книготорговые базы и растекавшийся тысячами незримых ручейков в обход магазинных прилавков. Проходя мимо, я нагнулся, поддел рукой ближайшую книгу и, раскрыв наугад автобиографию Сальвадора Дали, уткнулся в следующий пассаж: «Что до меня, то, будучи органически неспособен выучить алфавит и не зная его по сию пору, я, если нужно найти что-нибудь в словаре, беру его, открываю наугад и, естественно, утыкаюсь в нужное слово». Поразился – как хорошо! – положил книгу на место и пошел дальше с Перселлом, Вагнером, Бахом в крови (и с примкнувшим к ним Сальвадором), продолжая ощущать всем своим организмом – сердцем, легкими, желудком – медленно затухающую вибрацию органных труб… В итальянском дворике выпил чашку кофе в окружении трехъярусных галерей, украшенных колоннами, арками и балюстрадами – живые формы ренессанса 16-17-х веков (кто-то придумал колонну с аркой и уже не смог остановиться); краем уха выслушал объяснения сидевшего рядом постриженного «под таблетку» студента-архитектора, занятого окучиванием сразу двух первокурсниц, чем колонны тосканского ордера отличаются от колонн ионического, и снова вышел на ратушную площадь, залитую осенним солнцем, усыпанную каштановыми листьями и плодами, подпрыгивающими, как мячики, после падения. Два каштана лежали в карманах куртки, один подобран у Оперного, другой – в Стрийском парке, гладкие, с муаровыми разводами на боках, отполированные самим Создателем, бархатистые на ощупь в том месте, каким зрелый плод еще недавно крепился к корзинке. За последние год-два созревший каштан во Львове стал редкостью – таинственный вредитель, минирующая каштановая муха, сжирала листву у зараженных деревьев, отчего большинство каштанов осыпалось и встречало золотую осень с голыми ветвями. Никто не знал, откуда взялась эта напасть. Впервые муха была обнаружена в 87-м в Македонии. На борьбу с нею Евросоюз уже выделил 1,5 млн. евро. В Германии, Франции борьба идет за каждое дерево, обходящееся казне до 30 евро. Тем временем муха уверенно, со скоростью 150 км. в год, продвигается на восток – к знаменитым каштанам Киева, к каштанам московских Сокольников, Воробьиных гор…

Справа опахнула лекарственным облаком аптека-музей: медные ступы в зале, древние аптекарские весы под колпаком, большая коллекция старинных флаконов, винтовые прессы, несомненно послужившие делу открытия книгопечатания и изобретения первых форм (что было раньше – лекарство или книга?), но запахи, запахи! – чувства каждого входящего обманывались этими сложными, цветочно-минерально-травяными, сулящими избавление более от себя, нежели от болезни, запахами эссенций. Вкус пряностей и запах ароматических масел толкнули Европу в моря и пучины колониальных войн, а вовсе не жажда познаний и энтузиазм первооткрывателей, хотя и этого тоже хватало, но корабли от купцов получали под вещи конкретные - пряности, красители, золото. Здесь, среди столетних стен, еще таился запах средневековой Европы, настоянный в колбах фармацевтов, парфюмеров и трюмах кораблей Ост-Индской компании, Европа пахла экзотическими маслами, вытяжками, дистиллятами, эссенциями трав четырех континентов, а вовсе не каменной плесенью средневековых подворотен, - плесень она и есть плесень. Подростком я бегал сюда и отирался у прилавков, стараясь надышаться впрок, в те времена клей «момент» спросом не пользовался, да и не было его, этого чертового клея, тропного мозговым извилинам трудновоспитуемых подростков.

Рядом с аптекой дом Бандинелли стоял огороженный зеленым забором, с выпирающей кладкой ветхой стены, подпертой стальными балками. Еще лет пять, казалось, – и все!.. все обратится в кучу мусора: ренессансный скульптурный декор фасада, рустика углов, сочная резьба по темному камню… В начале 17-го (века а не года) домом владел флорентийский купец Роберто Бандинелли, внук художника Баччо Бандинелли, учившегося у самого Микеланджело (он упомянут Вазари в «Жизнеописаниях» как автор «Геракла» на одной из площадей Флоренции), водившего дружбу с грубияном Торриджано, большим завистником Буонароти, как-то во хмелю в драке с великим флорентийцем ударом кулака сломавшим ему нос, оставив отметину на всю жизнь (см. автопортреты). На первом этаже дома в те времена размещалась почтовая контора, от которой по субботам отправлялись дилижансы в другие города Европы. Сейчас дом стоял в ожидании ремонта – пустой, с выставленными окнами.





Я проник на площадку сквозь дыру в заборе и шагнул по приставной доске в окно первого этажа. С полчаса бродил по разоренному дому, переходя с этажа на этаж, из комнаты в комнату, в которых когда-то звучала итальянская, немецкая, польская, украинская, русская речь, обходя кучи мусора и осыпавшейся штукатурки, – кое-где стрельчатая готика сводов свидетельствовала о том, что век мог быть и 15-й. Дома перестраивались, переходили из рук в руки и из века в век, на старых фундаментах времен готики вырастали барокко и ампир бельэтажей, крытые кровельной жестью развитого социализма с слуховыми окнами и дюралевыми гнездами-упорами для знамен, вывешиваемых в дни больших пролетарских праздников. Рассматривая стену одной из комнат, насчитал полтора десятка пластов развороченной шпателем штукатурки. При ремонте соседней библиотеки из-под напластований старой штукатурки вот так же всплыла восьмиконечная серо-коричневая удивительная звезда, украшавшая залу палаццо в 17-м веке; звездочку скопировали, размножили, после чего восстановили – один в один! – всю средневековую отделку зала, оставив в углу маленькое оконце в 17-й век – для этой самой звезды.





Я оказался в светлице с двумя окнами, выходившими на ратушную площадь. Еще недавно здесь жили люди, наши современники, хранившие в подвалах дома под готическими сводами 15-го века проросшую картошку, соления, подшивки перестроечных «Огоньков», ржавые велосипеды и корыта, а солнечный луч все таким же манером падал на шелушащиеся временем стены, как и во времена Микеланджело, уползая в дальний угол комнаты и исчезая бесследно, стоило солнцу зайти за тучу или за крышу соседнего дома; за окном били часы на Ратуше, умиротворенно отмечая час, но не век; с наступлением сумерек все вокруг менялось, – то, чего не могли изменить столетия, неузнаваемо меняли час дня или ночи, и городские власти, жмущиеся поближе к курантам, претендующие на владение историческим временем, не могли не осознавать своей временности в этом каре из слитых в сплошную стену средневековых фасадов немыслимой красоты и древности.




Ни одна душа не знала, что я забрался в этот дом и укрылся в нем, и все же чувства одиночества не наступало – незримые тени жили в темных углах, в пролетах лестниц, чуткие к каждому моему шагу и жесту, эфирные оболочки невидимыми нитями опутывали, словно паутиной, мою фигуру, витали вокруг головы, как неуследимые глазом летучие мыши, я был здесь не один и не мог им быть: слишком много кофе и сигарет, слишком много бессонных ночей, книг, альбомов по искусству, а также нервов, нервов, сплошной комок нервов на том месте, где должно быть сердце, печень, гортань, легкие с альвеолами, вибрирующие от полученной дозы средневековой органной музыки… Стоя у окна, вдруг вспомнил одну из последних фраз Акутагавы, написанных им перед тем как перерезать себе горло бритвой: «Он проводил жизнь в вечных сумерках. Словно опираясь на тонкий меч со сломанным лезвием.» Я стоял, стоял, стоял у окна, опираясь за неимением самурайского меча на пятисотлетний подоконник, шершавый, теплый, согретый лучами садящегося солнца, раздумывая над тем, почему я оказался здесь, почему этот город для меня центр и мера вселенной, почему так томила открывавшаяся из чужого окна картина на городскую площадь, карман мой оттягивал свернутый в трубку фотоальбом с изображениями людей, прошедших по камням и растворившихся как тени бесследно, мои ноги ступали по тем же камням, след в след, накрывая своею тенью их тень и тоже не оставляя никаких следов, мы прошли одним и тем же маршрутом с интервалом в какое-то столетие, мучимые своей неповторимостью, по площади бродили туристы и голуби, серел бездействующий фонтан со скульптурой каменного Адониса, драпированного в ниспадающие каменные складки тоги, опиравшегося на тонкое длинное копье, вошедшее в кабанью голову с клыкастой пастью… – в общем, еще одна медитация, настигавшая меня в любой момент и в любом месте этого полиса, по которому я мог пройти наощупь, с закрытыми глазами и залепленными воском ушами, да, – еще один день, еще один вечер подошел к концу, исполненый тоски от невозможности удержать все то невыразимое, святое и вечное, из чего состоишь ты сам и из чего, как тебе мнится, состоит этот облетающий от желтых листьев город. В небе звякнул колокол по имени Кирило, зовя к вечерней службе в Успенской церкви на ул.Русской, выстроеной на деньги московского царя Федора Иоанновича но со скандалом отнятой самостийниками; новая порция голубей опустилась на брусчатку, вспугнутая ударами колокола, голуби слетались сюда со всех окрестных храмов – и с Кафедрального Латинского, и с Успенской церкви, и с церкви Армянской, являя между собою (в отличие от людей) полную веротерпимость.

По утрам меня будил бой старинных часов на городской Ратуше; я наскоро умывался, распахивал окно, впуская волну свежего воздуха – пневму, с растворенными в ней стихиями и горечью струящихся от лиственных костров дымов отечества, выпивал стакан фруктового йогурта, набивал трубку табаком и, обложившись немецкими словарями, усаживался за перевод малоизвестного рассказа моего земляка Леопольда фон Захер-Мазоха – первооткрывателя тайников славянской души. Первый в истории мазохист, давший свое имя причудливой и фундаментальнейшей из человеческих перверсий, родился и провел детство на ул.Коперника в старинном особняке отца (львовского, а затем венского обер-полицмейстера, одного из душителей «весны народов» 1848 года), расположенном в нескольких сотнях шагов от того места, где стоял мой стол с подключенным к розетке лептопом, который я перед уходом из номера по совету Николы приковывал цепочкой к батарее парового отопления, чтоб не уперли: гостиница есть гостиница.

Понравившийся мне рассказ входил в Галицийский цикл писателя (по матери – русина), сильно подражавшего Тургеневу и писавшего по-немецки. Действие разворачивалось в одном из присутственных мест: мелкий австрийский чиновник, руководствуясь поступившим циркуляром, присваивает фамилии являющимся на регистрацию галичанам, главным образом бесфамильным жителям еврейских местечек, и вносит их в учетную книгу, не забывая о своей маленькой выгоде. Простая канцелярская процедура, как и следовало ожидать, сначала приобретала характер мистерии (наречение человека – именем!), а заканчивалась мелочной, скучной торговлей, спорами о состоятельности того или иного субъекта, соответствии энной суммы в дукатах и крейцерах притязаниям на ту или иную фамилию. Этим чиновником, стоявшим на страже интересов не только императора – т.е. государства, но и Красоты, двигало чувство художественной правды, чего никак нельзя было у него отнять, имевшей, по твердому и святому убеждению мздоимца, свое денежное выражение. Достоинство, важность, красота получаемых фамилий требовала жертв. Хорошая фамилия – это был хороший гешефт, обеспеченный наивной верой ее покупателя и продавца в магию номинализма. В том, как проходили эти торги и препирательства, и заключалась вся соль рассказа. Просители делились на несколько категорий. Во-первых – люди простых профессий, которые ничего не просили и не ждали хорошего, испытывавшие страх пополам с отвращением при каждом столкновении с властью, нейтрализуя и вытесняя его раболепием, готовые довольствоваться малым – да хоть бы и переложением в паспорта своих профессий: Циммерманн (плотник), Тышлер (столяр), Малер (маляр). Эта публика платить не собиралась и долго в кабинете не задерживалась. Вполне безнадежными также представлялись клиенты из числа ортодоксальных служителей культа – все эти упрямые Левиты и Шайхеты (резчики). Дело сдвигалось с мертвой точки лишь когда в кабинете оказывались люди свободных профессий и состояний: шинкари, менялы, откупщики, торговцы, арендаторы, а также портные, ювелиры, другие ремесленники, связанные цехом. На стол ложилась бумага с набросанными бессонными ночами образцами фамилий, нередко сложносоставных, отмеченных импонировавшими качествами. Выбиравший фамилию Гольдберг (золотая гора) должен был выложить поболее, чем остановивший свой выбор на Гольдштайне (золотом камне), и это было справедливо: ясно ведь, что гора больше камня. Люди поскромней, но с запросами выбирали и фамилии под стать – Лилиенталь (долина лилий), Розенталь (долина роз), Рубинштейн (рубин камень), Штольцманн (гордый). Получавший от лица двуединой монархии паспорт с фамилией Гольдманн (золотой человек) почти наверняка приходился чиновнику кумом или платил не торгуясь столько, сколько запросят. Что счастливо свидетельствовало и о душевных (золотых!) качествах ее носителя, и о толщине его кошелька. Всем правил принцип соразмерности и взаимного согласия, достигаемого путем компромисса и союза разнокачественных величин. Люди победней довольствовались тем, что оставалось от стола яств: Шторх (аист), Нусбаум (орешник), Вассерманн (водяной), Гониг (мед), а кто пытался роптать, получал фамилию Пфейфер (перец), Эссиг (уксус), Кноблоух (чеснок), а то и вовсе – в порядке наказания! – Шепс (баран), Лаузер (вшивец). Торговля шла из-за каждого малого крейцера. Задействованным оказывался большой список предметов и категорий с их качествами, разлитыми в природе и смешанными в существах: честность, прямота, щедрость, мудрость – перец, фасоль, лук, морковь, картофель – береза, дуб, липа, ясень – золотой, красный, черный, зеленый, белый (предпочтение – цветам государственного флага). Все перемежалось свойствами и льнуло к жизни в чаду превращений на казенном столе австрийского чиновника – весь истекающий смыслами мир…


(Полностью  роман  на сайте Журнального зала -http://magazines.russ.ru/druzhba/2005/3/kra2.html


Слайдшоу Альбома «Львов-Lwow Зима 1914/15» -

http://www.flickr.com/photos/36502380@N03/sets/72157624803215844/show/


Tags: 1 мировая война, львов, россия
Subscribe

Recent Posts from This Journal

promo varjag_2007 september 14, 2015 14:01 71
Buy for 300 tokens
Вы все знаете, что все годы существования моего блога мой заработок не был связан с ЖЖ. Т.е. я не была связана и не имела никаких обязательств материального характера ни перед какими политическими силами и различными группами, кроме дружеских уз и благодарности знакомым и незнакомым френдам,…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments